— И как там было дальше, Прохор Федосеич? — с неутоленным любопытством в голосе напомнила о прерванном рассказе Варя.
— А так и было, Варварушка. Поначалу лупили они нас и в хвост и в гриву. Огрызались мы, конечно. А уж потом пошел верх наш.
И, скажи на милость, снова выпал мне случай повидаться с твоим дедом Петром Тимофеичем.
Гнали мы в ту пору фашистов назад. В одном месте дело застопорилось. Такой они против нас огонь открыли — ужасть! Начали наши подтягивать из тылов артиллерию. А моя работа одна: вози, Прохор, снаряды, вози как можно больше.
Вот раз приезжаю, слышу какой-то шумок возле наших позиций. Один голос явственно различаю: «Вы, так вашу разэтак, долго нас на голодном пайке будете держать? Разве мы опрокинем таким нажимом оборону немцев?!
Слышу голос и чую: знакомый он мне. А вот чей, вспомнить не могу.
Подхожу поближе. Смотрю, стоит Тимофеич и кроет изо всех силушек нашего начальника боепитания.
Ну, он офицер, капитан, а я солдат. А все ж не удержался я, кинулся к нему. Земляк тоже не малое звание. И он обрадовался, схватил мою руку, жмет, в глаза заглядывает. «Какие вести, Федосеич, из дому? Какая жизнь боевая?» — «Видишь, говорю: служим Советскому Союзу. А из дому случаются письмишки. Нужду терпят, а повеление одно: добивайте врага скорее!»
Может, и подольше поговорили бы, вспомнили бы кое-что про мирную жизнь. А они, немцы-то, язви их, как двинули на нас самолеты. «Воздух!» — кричат со всех сторон. Тут уж, Варюшка, не до разговора. Сыпанули все кто мог в укрытия: кто в блиндажи, кто в окопы, кто забился в кусты…
А когда налет отгремел, помчался я опять на станцию, на армейский склад за снарядами.
Приезжаю оттуда со своим грузом, слышу-послышу, говорят: много убитых в налет. А старший лейтенант, начальник боепитания говорит: «И земляк твой, капитан, командир первого дивизиона тоже убитый. Кричал, говорит, на меня, с кулаками кидался и не знал, что до обрыва пять шагов». Война, Варюшка, война, будь она трижды проклятая…
Варя много раз читала у бабушки Олимпиады Захаровны пожелтевшую бумагу, которая звучала хотя и торжественно, но воспринималась как-то отдаленно, по поверхности сознания. «Сообщаю, что ваш муж капитан Березкин Петр Тимофеевич пал смертью храбрых в битве за освобождение нашей Родины от фашистских оккупантов».
Никоноркин своим коротким воспоминанием будто погрузил ее в ту тревожную и жестокую жизнь, и ей живо представилась, как наяву, и эта перепалка командиров, и радость, с какой один из них встретил нежданно-негаданно земляка, и весь этот простой и суровый разговор: «Кричал… с кулаками кидался… не знал, что до обрыва пять шагов».
— Непостижимое время! И непостижимые люди! — вслух произнесла Варя слова учителя.
— Чё ты, Варварушка? Чё говоришь? — на миг не понял Никоноркин, но тут же смысл ее слов открылся ему в полном их значении, и он поспешил со своим выводом:
— Вот уж точно, Варварушка. Оглядываешься, вроде там не мы, другие были и не такие, как мы. А все ж мы были!
Варе думалось, что Никоноркин в своих расспросах поставит теперь точку. Ей самой захотелось посидеть молча, подумать, побыть в состоянии тихой кручины, которая поднялась в ее душе после того, как услышала она о смерти далекого и близкого деда, услышала подробности, вероятно, неизвестные даже бабушке, а может быть, уже забытые ею.
Но тут душевный настрой у них не совпал. Никоноркин не только не хотел молчать — он не мог молчать. Воспоминания о фронте, о тех днях, затаенное ощущение неизбывной радости оттого, что тех вот нет, а он живет, движется, работает, а мог бы ведь, как и они, лежать в сырой земле, будоражили его неукротимый интерес к нынешней жизни, к людям, которые окружали его.
— Значит, ты как же теперь, при ком жительствуешь? — осторожно, чуть скосив на Варю глаза, спросил Никоноркин.
Варя мгновенно поняла, куда он клонит. С год тому назад в семье у Березкиных произошел распад. Варины отец и мать разошлись. Мать вскоре вышла замуж за колхозника Степана Богатырева, а отец вслед за этим женился на враче участковой больницы Елизавете Валерьяновне Чистяковой.
— С бабушкой я осталась. Живу с ней, с Олимпиадой Захаровной, — торопливо сказала Варя.
Тема, на которую поворачивался их разговор, не была простой для Вари. Она избегала не только говорить с кем-либо об этом, но старалась и не думать о поступке родителей. Они прожили, по мнению окружающих, душа в душу без малого двадцать семь лет, и вот на тебе — разошлись. Мать отринула отца, ровесника по возрасту, зоотехника по профессии, ставшего ее избранником еще в студенческие годы, и решила найти счастье с мужчиной моложе себя на десять лет, не владевшим, в сущности, никакой сложной специальностью, кроме умения всюду всех заменять. Отец же, напротив, женился на женщине на семь лет старше себя. Вот и пойми людей в их поступках!
Никоноркин заговорил об этом, недоумевая, вспомнил, сколько вызвало это судов-пересудов не только в «Партизане», но и у них в «Родине», по всему району.
— Не мне судить их, дядечка Прохор Федосеич, — стараясь побыстрее завершить этот разговор, сказала Варя. — Выходит, так им лучше, а раз лучше им, то и мне хорошо. Живу с бабулей, не хуже мне с ней. А маму с папкой тоже часто встречаю. Все ж я им дочь как-никак…
— Ты смотри, как ты рассуждаешь! Ай, умница! Бабуля-то твоя — женщина! Обучилась ты от нее. Твое ли дело родителей осуждать? Чужая жизнь, Варюшка, потемки, лес дремучий. И не осуждай… Конечно, любовь и все такое — да. А все-таки как повезет. Иному мужику ангел выпадет, а иному дьявол в юбке. То же и про женское сословие скажу: у одной не муж — сам господь в супругах, а у другой гад, дубина беспонятная, изгалятель над телом и душой. Чем так-то жить, Варюшка, разве не лучше разрубить кол пополам: вот тебе конец, а вот тебе. Иди ищи, авось найдешь свое…
— Да нет, они особо не ругались…
— Все ж сознательные. А вот и у сознательных не сложилось. Не поймешь…
— Не поймешь, дядечка Прохор Федосеич.
— А вон и город, Варюшка. Быстро мы с тобой в беседе-то домчались. Два часа промахнуло, как одна минута. Премного благодарен за компанию.
— Ну что вы! Вам спасибо, Прохор Федосеич.
Никоноркин довез Варю до самого вокзала, и, когда она хотела отдать ему рубль, он шумно зафыркал в пышные усы, закрутил лысой головой, выставив палец, грозно сказал:
— Ты что ж это, Варвара, в конфуз-то меня вгоняешь?! Или все рассказанное тебе про твоего деда так себе, плевое дело?! Ну и ну!
Варя поспешила спрятать рубль и, покрасневшая до макушки, выскочила из кабины грузовика.
А с половины дня, когда Варя уже сидела в вагоне, день переменился, помрачнел. Солнце погасло. Казалось, что оно запуталось в клочковатых, чумазых облаках, напомнивших Варе мокрые сети, расстеленные рыбаками на чистом желтом песке деревенской курьи.
Вагон вздрагивал, постукивали колеса на стыках рельсов. Покачивало влево-вправо. Брызнули на стекла крупные дождинки. Остервенело ударили порывы ветра.
Почему-то эти редкие капельки на сиреватом стекле и этот заунывный свист ветра навеяла на Варю тоску. Захотелось немедля, вот сейчас же на первой остановке выскочить из вагона и, не оглядываясь, бежать и бежать этими широкими полями к родному дому, в котором осталась бабушка Олимпиада Захаровна.
Надя и Валерий встретили Варю истинно по-родственному. Они бесцеремонно, как трехлетнюю, крутили Варю, поворачивали к себе то грудью, то спиной, гладили по голове с короткой мальчишеской стрижкой, рассматривали, удивлялись:
— Варька, да ты же совсем взрослой стала. Батюшки, какая девица оформилась! Ты посмотри, Валерка, посмотри! — чуть не всхлипывала от восторга Надя. Из-под очков поблескивали ее большие близорукие глаза со слезинками умиления.
— Варь, правда! Ты не Варька, ты тростинка, — говорил Валерий, хлопая девушку по гладкой сухощавой спине и слегка прижимая к себе.
— Точно Валерка сказал: тростинка! Надо же! А я все полнею и полнею, и за что на меня такая напасть! — Надя оставила сестру в покое, быстро прошлась по комнате, поглядывая на свое отражение в трюмо, неодобрительно при этом покачивая головой с модной завивкой.
— Ну будет тебе мельтешить-то, дурочка ты моя ненаглядная, — остановил ее Валерий.
— Тебе что, тебе хорошо! Тебя хоть маслом ежедневно заливай, ты все равно не пополнеешь. А я вон с бабушкиного меда за неделю на двести граммов прибавила. — Надя одергивала на себе короткое платьице, довольно плотно обтянувшее ее полные бедра и выпиравшую грудь.
— Что ты на себя наговариваешь-то?! Да ты знаешь, что при твоей конституции некрасиво быть худой. Чеслово, Надя! — постаралась утешить сестру Варя, сказав очевидную неправду. «Что-то ее в самом деле распирает. Живот круглый, упругий. Может, она того… беременная?» — про себя подумала Варя.